Київ, Львів: Берлін: Лондон: Торонто: Чикаго: Сідней: :: субота, 17 серпня 2019 року

Украинские силуэты

Переглядів: 10566
Додано: 19.07.2013 Додав: andreusDADA  текстів: 717
Hi 0 Рекомендую 2 Відгуки 0
Джерело: sakharov-center.ru
Но, отойдя от своих, жаловался мне на москвичей:
— Орлов — исключение. А люди вокруг него часто совсем не понимали национального вопроса. То есть понимали, что он суще¬ствует, что требуется что-то решать, но почему он существует — это для них, как музыка для глухонемого. Национальные идеалы, на¬циональное угнетение — в Москве кажутся вроде местной болезни: надо её, конечно, лечить, но лучше бы они там, на Украине, этой бо¬лезнью не болели...
Это, разумеется, не двуличие, не двойственность, это — незави¬симость личной позиции широкого и благородного человека, кото¬рую не ограничивает ни селянская узость мысли земляков, ни слепо¬та космополитов-интеллигентов из Москвы.
Ту же «особость» его позиции, независимость взглядов я отме¬тил ив общении с «молодыми» зэками. Диссидентов в то время на зоне, как я уже писал, почти не осталось, всех увезли на север, в Пермскую область, но на девятнадцатом сидели представители дру¬гой фракции Сопротивления: подпольщики. Диссидентов эта фрак¬ция воспринимала примерно как ерши карасей-идеалистов, которых щука почему-то еще не скушала, еще не раскрыла как следует пасть... По-моему, подпольщики несколько ревниво следили за неожиданно открывшимися возможностями, а, главное, за успехами новой, ле¬гальной оппозиции и где-то им завидовали.
Однажды Артем Юскевич, в присущей ему залихватско-трепаческой манере, высказывался о «московских либералишках» из «салонов». Мы, привычные к его размашистым фразам, знали, что словесам Артемки не следует придавать серьезного значения — не в словесах его сила. Раззадоренный ироническими ухмылками собеседников, он внезапно пошел дальше обычного и задел человека, имя которого никого хуле не подвергалось даже в самых зубастых компаниях:
— А что ваш Сахаров? Настоящую работу ведут другие люди, имен\" которых никому неизвестны, а вся слава ему достается...
Я видел, как Руденко посмотрел на Сергея Солдатова, признан¬ного лидера подпольщиков в нашей зоне: выжидательно и с надеж¬дой. Сам он еще не хотел высказываться — пока еще присматривался к нравам, расстановке сил и симпатий в зоне. Но Сергей промолчал.
На дворе, куда мы вышли после разговора в секции, Руденко буквально зашипел мне в ухо (я был тоже «котом, гулявшим сам по себе», и он это понимал):
— Ненормальные субъекты! Я признаю, кое-что они делали, но разве их потуги можно сопоставить с делами Андрея Дмитриевича? Он человек, которого измеряют иным масштабом! Как вообще сме¬ют сравнивать себя с ним!
Это гляделось невероятно: первый и единственный раз за месяцы нашего знакомства я наблюдал обходительного и деликатного Руденко в гневе!
* * *
Гебисты пробовали вести с ним игру особую.
Уже на следствии начали спектакли: пытались убедить, что он их оклеветал, а потому его арест—законная мера их самозащиты.
—Вы, говорил следователь, утверждали в документах Хель¬синкской группы, якобы Лисового осудили за его открытое письмо в ЦК по поводу арестов 72-го года, так? А это неверно, и мы вам докажем, что ваше утверждение было ложным...
— Но, Николай Данилович, — перебиваю я, — Лисовой, дейст¬вительно. не только писал открытое письмо — оно служило лишь фактическим поводом для ареста, а ещё он вместе с Пронюком и Овсиенко пытался после ареста Чорновола восстановить «Украинский вестник»...
(Я знал подробности их дела от Василя Овсиенко, к этому вре¬мени уже: закончившего свой первый срок). — Именно, — соглашался Руденко. — Но мы на воле этого не знали: процесс тогда провели закрыто. Они достали из архива дело Лисового и показали мне: видите, мол, вы были не правы...
Словом, гебисты пытались эксплуатировать порядочность, объ¬ективность Руденко, его широту и охотную готовность признать свою неправоту — когда, действительно, случалось ошибаться — чтобы склонить к какому-то компромиссу. Мне не известны подроб¬ности следствия и суда. но в зону доходили слухи, якобы Олекса Тихии, его подельник, был не очень доволен Николаем Даниловичем. Возможно. Тихий — старый зэк, он уже все знал про своих следова¬телей, про мошенников, проходимцев и плутов, знал цену их аргу¬ментам, обещаниям, в конце концов, их решениям (сами они даже вопрос о пятикилограммовой посылке решить не могут, у начальни¬ка бегут спрашивать). А Руденко еще привык по-писательски видеть в человеке не гебисга, а сосуд Божий, искать хорошее, гуманное начало даже в самом падшем, даже в работнике украинского Комитета ГБ.
Таких людей, как он, гебисты вообще не способны понять. Для них все не комитетчики делятся на две категории: на тех, кто виляет хвостом перед Комитетом, и тех, кто открыто плюет на него с пре¬зрением. Первых они унижают и давят, вторых, если не могут поче¬му-либо расстрелять, уважают, побаиваются и уступают им (в мело¬чах, конечно, — а крупные решения, как уже упоминалось, от них и не зависят вовсе). Но как обращаться с такими, как Руденко, кто их не боится и в то же время не оскорбляет, они не могут: тут они теряются.
С Руденко пробовали играть на возможности эмигрировать. После приговора .увезли его в какое-то «привилегированное» место и уговорили подать заявление о согласии на эмиграцию — только после этого и привезли к нам в зону.
По моим наблюдениям, игры с его возможностью эмигрировать основаны были на взаимном недоразумении или недопонимании. Сразу оговариваю, это мое личное мнение, возможно — ошибочное, но кажется, гебисты воспринимают право диссидента на эмиграцию как проявление высочайшей гуманности властей: могли, конечно, его убить, а вот — позволили уехать заграницу. Ведь гебисты — простые советские люди и в качестве таковых космополиты, т. е. считают, что где хорошо, там и родина. А так как за границей, без¬условно, богаче и легче живется, чем на родине, то они полагают, чти совершают дня диссидента благо, отпуская, вернее, выгоняя его с родины. Ну, а как люди практичные, они за такое благо хотят и получить барыш какой-нибудь, это тоже естественно с их стороны.
Вот и с Руденко они хотели получить какую-нибудь вшивенькую бумажку с отречением от правозащитной деятельности. Мы те¬бе заграничный паспорт, ты нам — небольшое моральное удовле¬творение.
По другую сторону — в среде политзэков, во всяком случае, но думаю, что и в среде правозащитников на воле — эмиграция счита¬ется поступком неблаговидным. Не позорным, но и не украшающим борца. Исключение—евреи, они едут на родину, им отъезд легально позволен. Для любого другого — эмиграция рассматривается как определенная уступка властям, как сделка с ними, а естественно сделка с врагом всегда носит сомнительный характер для таких «пу¬ристов» истинной веры, как политзэки.
Когда гебисты просили какого-то вознаграждения за эмигра¬цию у Руденко, они со своей точки зрения были логичными, а его упорство казалось им кокетством, кривлянием, злобой — словом, каким-то отклонением от человеческой нормы. Сам же Николай Да¬нилович, согласившись на выезд с Украины, по своим меркам со¬вершил уже такую колоссальную им уступку, вынужденную безна¬дежным положением, что идти дальше для него просто немыслимо - даже если предположить, что он мог бы пойти на какой-то компромисс.
Я видел, как он переживал согласие на отъезд. Он знал Канаду, полюбил ее во время туристического вояжа, но все-таки выбрать что-то помимо Украины для него было возможно только, если с дру¬гой стороны на весах судьбы—пожизненный лагерь, или, что почти то же самое, смерть- Такая преданность Родине .— она непонятна тем, кто сидит по другую сторону следовательских столов.
Николай Руденко — человек, в котором патриотизм гармониче¬ски сливается с преданностью свободе Духа, для которого Права Человека слиты с Правами Народа. Сейчас, проживая в свободном мире, я часто читаю про опасения, мол, национализм с его слепыми страстями может стать главной опасностью в будущем, и «хомейнизм» в разных модификациях угрожает миру. В этих сомнениях есть доля истины: сколько приходилось встречать людей, которым идея народа дороже самого народа, живого, страдающего часто слепого, часто ошибающегося, и все-таки единственного, ради кото¬рого следует жить и бороться. И тогда я вспоминаю Николая Руден¬ко, человека, который своей жизнью ежечасно доказывает: есть син¬тез между патриотизмом и демократией, между любовью к своему народу и уважением ко всем народам, братством со всеми людьми в мире, кто живет, борется, страдает и верит в конечную победу Духа над Тьмой.












СВЯТЫЕ СТАРИКИ С УКРАИНЫ
Многие главы этой книги я начинаю с Зоряна Попадюка, моего первого «поводыря» по украинскому Сопротивлению. О «святых стариках» я тоже впервые услыхал от него (на 17-а их тогда не дер¬жали).
—...Мой подельник, Яромир Микитко, — очень славный хло¬пец, но его Под; следствием придавили. Через отца действовали. Отец — советский начальник. Дали им свидание, отец начал просить: что ты, Ярко, со мной' делаешь, всю жизнь семьи разрушил, пожалей нас... Следователям Ярко не покорялся, а отца послушал: покаялся на суде: «Я не сам, это меня'Попадюк сбил»... Так жалко мне его было, сердце заболело. Привозят меня этапом на Потьму, вхожу в камеру, а там в это время Ярко сидит. Как они промахнулись! Я об¬нял его, обрадовались мы, будто ничего на суде не было. Потом меня отправили на 19-ю зону, а его сюда на 17-ю. Здесь его Чорновил встретил, на ноги поставил. Потом нас поменяли зонами, меня сюда, его — на 19-ю. Теперь я за Ярко спокоен: там он с нашими святыми стариками встретится. Рядом с ними любой человек становится луч¬ше. По 25 лет сидят, это помыслить такой срок трудно, и, на моих глазах было, закончил один из них 25-й год, отвальная, старики плачут, расставаясь, а он их всех успокаивает: Панове, не крушите сердца, я еще к вам вернусь, вы меня здесь дождетесь... А как они акции проводят! Есть там Иван Мирон, так он в голодовки не толь¬ко не ест, даже не пьет — и по трое суток, по неделе так! Только мо¬литву читает. Разве рядом с таким может кто из молодых быть сла¬бым? Когда подошло полсрока, гебисты вызвали Ярко: «Подавай прошение о помиловании, мы поддержим». А он бросил им в ящик заявление: «Отказываюсь просить помилования, нет за мной другой вины, кроме любви к своей родине, Украине».
Так впервые узнал я про старых бандеровцев, и Зорян подсказал вырвавшимся от сердца словом название этой главки.
Конечно, эти люди и по возрасту, и по происхождению, и по образованию были самыми далекими от меня в среде украинцев (са¬мыми близкими стали так называемые «молодые»). И глава о бандеровцах по первоначальному замыслу книги предполагалась в фина¬ле. Но советская власть даже из-за кордона умеет ломать мои планы. На днях, вынув из конверта бюллетень «Вести из СССР», прочитал строчки, четыре машинописных строки; «Осенью 1980 года аресто¬ван и теперь осужден по уголовному обвинению бывший политзаклю¬ченный Петр Степанович Саранчук, уже отбывший 20 лет...» — и меня будто ударили по глазам. Два дня ходил, как в горячке, и теперь ничего Другого писать не в состоянии, пока не прокричу про Са¬ранчука.
В этом номере «Вестей из СССР» много других, горьких для ме¬ня сообщений: арестованы по второму заходу друзья-армяне, члены Национальной Объединенной партии Армении Азат Аршакян и Ашот Навасардян; обыскан товарищ по 17-а Евгений Пашнин; в тюремную больницу поместили соседа по 19-й зоне литовца Гимбутаса, отсидевшего 32 года — с ним я не раз пил чай в Мордовии, он освободился после меня и вот снова сел... Но ничто из этих известий о близких людях не подействовало так сильно, как короткое сообщение про арест Саранчука.
Я чувствую себя виноватым перед ним. В ссылке получил от не¬го письмо, где Петр Степанович рассказывал: его вызывали в Нико¬лаевское облУКГБ и грозили посадить снова. Он же не хотел больше воевать с этой обесчеловеченной машиной, хотел прожить остав¬шиеся годы подальше от нее. 20 лет отсидел уже в два первых захода, и не хотел третьего срока. Помогите, пан Михаил, пришлите вызов, — просил он меня, — не забудьте лагерной дружбы. И к пану Эду¬арду Кузнецову сходите в Тель-Авиве, он должен меня помнить, три года в одной камере сидели, лагерную пайку и кружку чаю делили, он, наверное, этого не забыл... Приехав в марте 1980 года в Изра¬иль, я начал хлопотать о вызове для друга. Оказалось, однако, что по законам этого государства вызов можно посылать только родст¬венникам. Нельзя сказать что положение выглядело безнадежным: как в любой юридической ситуации, и в израильской есть свои ходы и обходы, чтобы обогнуть препоны местной юриспруденции, найти лазейку — Господи, для знающего человека в любом законодатель¬ном неводе найдется дыра! Тому долго учили в Советском Союзе, и кажется выучили! Но дыры и лазейки необходимо знать и уметь пользоваться правилами игры, я же был новичком. Обратился в украино-еврейские общественные организации, и к Кузнецову писал и ездил и с Пэнсоном обсуждал, но никто мне не смог помочь дель¬ным советом, и... я отложил дело с вызовом на «потом». Вот обжи¬вусь, найду каналы — сделаю дело.
Но КГБ не дает нам возможности ждать. Видимо, решив, что дру¬зья забыли Саранчука и «шума не будет», ему. как и обещали, со¬орудили новое дело, К прежним двадцати отсиженным годам доба¬вили новые пять с половиной, причем самого тяжелого, что могли дать. — уголовного особорежимного лагеря.
Саранчук так описывал в письме ко мне свою последнюю беседу с гебистом:
— Почему вы хотели уехать с Украины? — спросил «начальник».
—Потому что не хочу сидеть снова.
— А за что вы собираетесь сидеть снова?
—За то я получу новый срок, — объяснял ему Петро Степано¬вич, — что уже раньше сидел. Уж настолько-то я вашу контору знаю. По второму заходу вы посадили только за то, что сидел по первому, ив. третий раз посадите за то, что сидел по второму.
... Познакомился я с ним, кажется, в конце 1977 года, когда его за полгода до окончания второго, восьмилетнего каторжного срока, перевели к нам на 19-ю зону.
Фамилия его была известна мне раньше: сионист из нашего ла¬геря, зубной врач Михаил Коренблит встречал Саранчука на боль¬нице и характеризовал так: «Из людей на спецу — самый приятный и, кажется, самый порядочный в личных отношениях». Потому, ко¬гда он появился на зоне, я сразу обратил на Саранчука внимание.
Был он внешне незаметным: щуплый, маленький (думаю, что вечное недоедание в Норильском каторжном лагере обрезало когда-то рост несовершеннолетнего юноши). Черные глаза на узком и ум¬ном лице, и выражение странное: вроде бы немолодое лицо, лет Пет¬ру Степановичу тогда было под пятьдесят, и в то же время живое, бодрое; вроде бы и невеселое — с чего в лагере веселиться на два¬дцатом году заключения, в то же время какое-то... неунывающее, что ли? Грустно-усмехающееся, вот какое, — как у шекспировских шутов! Грусть, просвечивающая сквозь почти профессиональную усмешку, улыбка при взгляде на нормальную человеческую траге¬дию—вот выражение лица нового клиента 19-й зоны.
Он обо мне, видимо, тоже слышал и потому сразу дал — дня яс¬ности отношений — прочитать свой приговор. Про это произведе¬ние советского правосудия Николай Данилович Руденко впоследст¬вии выразился так: «Много я читал судебных документов, но такой откровенно наглой бумажонки не видывал». Пожалуй, только при¬говоры церковникам (где иногда за пожелание открыть монастырь давали по 25 лет, я сам такое читал) могли по бесстыдству сравнить¬ся с этим произведением советской юстиции. Главным эпизодом об¬винения служила фраза Саранчука, сказанная кому-то из знакомых, жаловавшемуся на бытовые неурядицы: «В независимой Украине жилось бы лучше». Остальные эпизоды обвинения строились по та¬кой же схеме. Например, главным вещественным доказательством преступления Саранчука послужила зашифрованная заметка о... численном составе украинского флота в годы гражданской войны. Не знаю, какой величины был этот флот и насколько грозную опас¬ность он представлял для Советской России (возможно, такую же, Как флот республики Анчурия в романе О.Генри «Короли и капус¬та»), но за то, что этой сверхсекретной информацией Саранчук по¬делился с кем-то из знакомых, советский суд отвесил ему по сово¬купности эпизодов восемь лет лагерей особого режима!
Возможно, у западного читателя такие сведения вызовут недо¬верие и, следовательно, подозрение в моей предубежденности к КГБ. Поэтому остановлюсь подробнее на мотивировке, заставившей ук¬раинских гебистов определить ему такой громадный срок за столь ничтожные даже с их точки зрения деяния.
За 25 лет до своего второго ареста, в первые послевоенные годы, еще несовершеннолетний Саранчук руководил молодежной «ситкой» ОУН у себя в селе. Видимо, руководил неплохо, потому что после разгрома УПА, когда старые кадры ушли на Запад или в могилы, или в Сибирь, его сделали руководителем взрослой «ситки», хотя был он несовершеннолетним. Правда, эту должность он исполнял совсем недолго, был схвачен, избит и посажен. Четверть века спустя геби'\"\"л, поднимая то,, старое дело, вздыхали;
— Конечно, не смогли тогда дело, как требуется, размотать. Времени не хватило, опыта настоящего не было — спешка, понятно, война была. На скорую руку наши товарищи работали.
Это мне Саранчук рассказал сам, впрочем, с согласной улыбкой. Да, неплохо, видимо, работал в подполье юноша. Из рассказов о том времени запомнилось мне, как проходили мимо села регулярные части УПА и строились на утреннюю молитву (он Читал мне ее наи¬зусть), и пели гимн украинский:
— .. .Ничего лучше этого, пан Михаил, не видел я в своей жизни. Батальоны УПА были разбиты в бою, и снова подполье, про¬вал, побег из родного села, рывки из укрытия в укрытие, и, наконец, напоролся на засаду. Допросы, как водилось тогда, с избиением, и трибунал, учитывая несовершеннолетие, гуманно выдал первый саранчуковский приговор — 15 лет каторжных работ («Каторга» — это при Сталине придумали такой разряд лагерей). Насчет гуманно¬сти — почти не шутка: взрослым бандеровцам давали стандарт—25 лет,, а несовершеннолетним, «руководствуясь социалистической гу¬манностью», всего 15.
На этапе в зону подростка впервые вербовал опер в стукачи, но тот не просто вывернулся, а еще успел вызнать у лейтенанта, как именно опер собирается держать связь со своими «работничками». Рассказывал мне про это весело, с ухмылочкой, а я подумал: ой ли, Петр Степанович, забыли тебе товарищи «проникновение в методи¬ку оперативной работы»! Небось записали в дело, и бродит за тобой невидимая пометка, отравляя жизнь год за годом. На каторге он пытался бежать, был пойман за день до намеченного ухода, и опять повезло: доказательств не нашли, только подозрения («Зачем кар¬та?»), и начальник не захотел оформлять дела— хлопот много, на¬вара никакого. Саранчук становится участником лагерного подполья и одним из верных волонтеров руководителя норильских повстанцев — Данины Шумука (с ним он через 17 лет снова встретится на Мордов¬ском «спецу»). Вскоре после восстания в Норильске начались знаменитые хрущевские амнистии, но Саранчука не амнистировали за не¬хорошее его поведение: только сократили срок с 15 до 12, видно, по новым законам либеральной эпохи несовершеннолетним полагалось давать не более двенадцати лет. Отбыл он их полностью и на волю вышел, на так называемую волю, с поражением в правах, т. е. с за¬претом жить на родине — Западной Украине. Тогда, разлученный с семьей и земляками, он поселился в Николаеве. Устроился художни¬ком на завод: у крестьянского сына обнаружились способности к живописи. Школы, конечно не было никакой (только норильская), но вкус и интуиция безусловно имелись, — я видел в зоне его пас¬хальные рисунки, очень недурно. КГБ не спускал с него глаз: быв¬ший бандеровец считался законной добычей оперов и следователей, единицей в счет выполнения плана, когда спустят очередное задание по особо опасным госпреступлениям.
Понять их логику, когда они решили его взять по ничтожному обвинению в 1970 г. и посадить на 8 лет. Теперь может любой чело¬век, даже западный детантник. Объектом преследований был явный и, как выяснилось из отдельных отрывочных фраз, совершенно не¬раскаянный украинский националист. Если он провел 12 лет в ка¬торжных лагерях и после этого смел в частных разговорах говорить, что «при независимой Украине было бы лучше» — следовательно, он — неизлечимый источник социальной заразы для окружающих.
По-своему, кстати, они правы — это я признаю. Он никогда не станет их, т. е. советским человеком, никогда не сломится, а зачем такого держать на воле, среди советских людей — только вводить их в соблазн! Гебисты ощущали себя хирургами общества, которые безжалостно отсекают зараженный сегмент легкого от здоровой ткани, чтобы приостановить распространение националистического вируса через кровь. В этом они по-своему люди и за что его жестоко и последовательно преследуют — знают и для себя донимают со¬вершенно ясно. А какие эпизоды удастся инкриминировать: состав украинского флота в 1918 году или высказывание по поводу того, что «нынешнее поколение советских людей будет жить при комму¬низме» — это дело техники, которое занимает низовых специалистов.
Кроме того — но тут я высказываю чисто субъективную точку зрения, основанную на моем знании ГБ, но отнюдь недостоверную — он их особенно Оскорблял тем, что был простым крестьянским сыном и работал на заводе. К интеллигентам они внутренне более снисходительны, ибо у интеллигента мотивы крамолы какие-то по¬нятные для них. Ну, Чорновил, например, тот, конечно, хочет в ми¬нистры, хотя и отрицает («положено отрицать») — мотив вполне уважительный в глазах любого Головченко или Федорчука; Руденко, тот перед молодой бабой выпендривается, — это нам, чеки¬стам, тоже Понятно, у самих бывало; Стус, ну, у этого завихрение в мозгах от книжек, перечитал парень, бывает, вон он какие мудрено¬сти листает, от этого всякие болезни случиться могут. Но Саранчук — чего он лезет? При бандеровцах хоть понятно — была мобилиза¬ция, не пойдешь в УПА — расстреляют, всякий пойдет, это понятно и по-человечески даже как-то простительно. Но мечтать о самостоя¬тельности Украины в наше время — кто ты такой? У тебя что, высшее образование? Тебя в министры все равно не возьмут — это же ясно! Тебе платят за это? Нет? Так куда ты лезешь? Их оскопленным душам зачастую (не всегда, но большей частью) действительно не¬понятны высокие движения Духа, и они пытаются найти доступные их убого-мещанскому разуму объяснения... Для таких, как Саран¬чук, готово всегда одно — озлобленность. «Не может простить нака¬зания», — так это формулируется. По-моему, они не лгут и, правда, верят, что причины скрыты в личной обиде: такие у них Души. А по¬скольку простить их — это они сами так думают — не с чего, и если найдется тот, который простит, так он в их же глазах будет дурач¬ком не от мира сего, подлежащим изоляции уже за другое преступ¬ление: за психически нездоровую веру в Бога — то, следовательно, у них остается, как они считают, единственный выход: изъять, изоли¬ровать «озлобленного» из общества и тем как бы уменьшить в об¬ществе количество «зла». Даже смотрится благородно, когда они сами себя оценивают на внутренних игрищах-сборищах!
Семь с половиной лет они пытались его сломить по второму За¬ходу зверскими условиями «спеца»— лагеря особого режима. Чело¬век-кремешок не поддался. И за полгода до конца восьмилетнего срока гебисты решили попробовать новый метод,—«мягкость», перевели к нам, на строгий: такие операции иногда проделываются. Сам Петр Степанович, однако, объяснял мне свой перевод со «спеца» на стро¬гий не игрой в «гебушную гуманность», а оперативными соображе¬ниями. «Много стало уходить бумажек со спеца. У пана Эдика [Куз¬нецова — М. X.} недавно ушла вторая книга (о существовании «Мордовского марафона» Эдуарда Кузнецова я узнал именно таким образом). Много у них хлопот с довитой (он именно так, мягко про¬износил «пошта», запомнилось), и почему-то на меня положили гла¬зок. Решили изолировать сюда, подальше, от пана Эдика, от Дани¬лы»... Были у ГБ реальные основания подозревать его в организации зэковской «пошты» или дернули его, на всякий случай, без основа¬ний, — не знаю, он мне, естественно, этого не сказал, а я, разумеется, не спрашивал. По моим наблюдениям он был прекрасным конспира¬тором, точным, аккуратным, техничным, но мне его помощи не по¬требовалось: работал надежный канал через Бориса Пэнсона. Конечно, не случайно они его теперь, по третьему заходу, отправили в бытовую зону — побоялись, держать такого специалиста конспи¬рации снова на спецу.
Человек он был по характеру добрый и очень компанейский, что называется — отличный товарищ. Тем удивительнее нам каза¬лась его пылкая неприязнь, почти ненависть Валентину Морозу, бывшему коллеге по спецу. Он буквально шипел и слюной брызгал, едва упоминал имя «Валентин». Кое-что он рассказал мне про свои отношения с Морозом, но пока я не имею права изложить это на бумаге: Саранчук все еще в советском лагере. Скажу коротко: его потрясло вождистское высокомерие «харизматического лидера», ос¬корбило безразличие и безответственность к судьбе и усилиям «ма¬ленького человека» со стороны «политического мэтра». Сказалась, ко¬нечно, и старая привязанность к Даниле Шумуку, Другу и лидеру еще с бандеровских времен и норильского восстания, страстному не¬навистнику Мороза.
В Саранчуке, крестьянском сыне, жило высокое чувство собст¬венного достоинства, которое он никому не позволял унижать, ни зэкам, какие бы диссидентские погоны они себе ни рисовали, ни ад¬министрации, какой бы мундир она ни напялила. Вот характерная мелочь: едва прибыл в нашу зону, затеял свару с начальством из-за шапки. Режимник отобрал у него старую шапку — на спецу носили какие-то особые, которые на строгом «не положены», так Саранчук «плешь переел» начальнику, а заставил его выдать себе новую шап¬ку. Ни в какой мелочи не позволил над собой измываться — знал се¬бе цену. За 10 лет лагерей приобрел эрудицию, какую на воле немногие из интеллигентов имели, и в любой компании политлагерного «верха» был равным. Я понял это на научных семинарах, организо¬ванных на 19-м Сергеем Солдатовым. Каждый политзэк сделал док¬лад по интересующей его теме: Осипов — по истории Самиздата и диссидентства 60-х годов, Равиньш — о настроениях в среде совре¬менной молодежи, я — о революции 1905-1907 гг., а сам Сергей обозрел дореволюционный путь «рыцаря ВЧК» Феликса Дзержинского, и помню, с каким ехидством отозвался пан Саранчук о разуме судеб¬ных властей царской России, выносивших приговоры «якобинцу большевизма». Помню его вопрос в разгаре какого-то историческо¬го спора с Артемом Юскевичем: «Пожалуйста, пан Артэм, в каких именно войнах Великое Княжество Литовское завоевало Украину? Я до сих пор не мог ни у кого услышать ясного ответа на этот вопрос». Однажды мы с ним заговорили о Польше, я поделился открытием, что, оказывается, города польского Поморья и впрямь на протяже¬нии веков были вассалами польских королей, а собственностью Прусского королевства стали сравнительно недавно, значит, поляки на самом деле имеют на них историческое право, а не только право победителей во Второй мировой войне. Петр Степанович тихо, но твердо возразил: «Сюзереном-то был польский король, это правда, но города эти были немецкими, и жили там немцы, и это тоже прав¬да». Сколько лет прошло, а запомнилось! Большинство политиков в зоне восхищались Польшей (я в их числе) — события 1956, 68, 70-х годов были у всех на памяти. Только Петр Степанович относился к полякам с недоверчивой иронией: «Если бы у них хватило ума не брать подарков от Сталина, — как-то заметил он, — я бы в них по¬верил. А сейчас... Нельзя подписать контракт с дьяволом, а потом сказать — я передумал. Как чехи заплатили в 68-м году по контрак¬ту февраля 48 года — сами его подписывали, никто не мог заста¬вить, так и поляки будут платить за свою жадность». Я вспоминаю об этом вовсе не для того, чтобы соглашаться с Саранчуком, — но только показываю, изображаю, почему Петр Степанович, крестьян¬ский сын, выглядел равноправным участником интеллигентских сборищ, и никому из нас в голову не могла придти мысль, что он _ «не того круга». Если Мороз на спецу этого не понял, легко объяс¬нимы конфликты между обоими украинцами.
Свой третий срок, который ему вломят, раз он уже два раза си¬дел, Саранчук провидел наперед» поэтому не хотел возвращаться на Украину из зоны: «В России, может быть, схоронюсь от них». Перед освобождением существует «обряд»: каждого зэка вызывает админи¬страция и спрашивает, где он хочет поселиться на воле. Вызвали Саранчука, и он назвал Тарусу, городок в Подмосковье — 101-й ки¬лометр от Москвы, «диссидентскую столицу», как шутили в лагере. Друзья на зоне обещали через жен и знакомых помочь с устройством в незнакомом городе.
Вскоре я ушел на ссылку (на моей отвальной он посидел за сто¬лом и, хотя третий день держал голодовку, согласился выпить не¬сладкого чаю, ибо чай разрешен голодовочным уставом) и, едва приехав в Казахстан, стал разыскивать Петра Степановича. Напи¬сал на адрес его брата в Николаеве, который заранее выучил наи¬зусть, и неожиданно получил из этого причерноморского города от¬вет от самого пана Саранчука. «Наша голодовка тогда кончилась вшивеньким компромиссом, — ответил он на вопрос моего письма. — На другой день после Вашего отъезда пришел отрядник и уступил нам с Сергеем Ивановичем по всем мелочам (Чего они тогда требо¬вали вдвоем с Солдатовым — ей-богу, не помню — М. X.). А еще че¬рез месяц взяли меня на этап и увезли в Николаевский следизолятор, держали здесь ДО самого конца срока без допросов и сразу по осво¬бождении. еще в тюрьме, объявили административный надзор». Это означало, что выезд за пределы города, тем более Украины, был для него запрещен.
Западные читатели, наверное, недоумевают: ну зачем гебисты заставляли жить на Украине украинского националиста, где он, действительно, мог теоретически представлять социально опасную точку когда он сам просился в Подмосковье, где его взгляды ничем не угрожали господствующему режиму. А это так просто объяснить. КГБ — организация, паразитирующая на теле общества: в лучшем случае она просто питается кровью общества, как клопы, в худшем — переносит общественную заразу, как вши. Чем здоровей общест¬венный организм, тем сильнее он сопротивляется паразиту. Специ¬фика колонии паразитов состоит поэтому не в том, чтобы блюсти интересы государства или даже его элитной прослойки, якобы хозя¬ев, но защищать свои собственные, кровопийные возможности. Тут можно напомнить недоверчивым скептикам про истребление комму¬нистической или нацистской элиты подчиненными карательными инстанциями, но в данном тексте проще сослаться на дело Саран¬чука. Человек устал от тридцатипятилетнего единоборства, он про¬сится в Россию — то есть фактически показывает: я выхожу из игры. А его везут на Украину. Зачем? Социальной, общественной, советско-государственной логики здесь не найти никакому юристу, а, ме¬жду тем... В Николаеве у него знакомые. Если Саранчук распустит язык, «начнет антисоветскую агитацию», по терминологии уголов¬ного кодекса, можно соорудить групповое дело. А за такое дело, глядишь, не один офицер получит лишнюю звездочку на погоны. В Николаевском облуправлении, наверняка, мало дел — «упускать» Саранчука оно никак не хотело. Есть и более простые соображения. Можно выбить ставку или, по крайней мере, уберечь от сокращения штатные единицы в облуправлении, необходимые для наблюдения за «опаснейшим рецидивистом» Саранчуком. Как же такого отпус¬кать с Украины — никак невозможно! Все это выглядит шуткой, но, поверьте, я заслужил право на такие, вполне продуманные рассуж¬дения собственным житейским опытом. Мое собственное дело тяну¬лось четыре месяца, а реально было закончено за сорок дней. Зани¬мался им практически один следователь (на подхвате был второй — следовательно, реально «полтора» человека), а по штату числилось их пять штук: двоих я вообще ни разу не видел и следов их присутст¬вия в документах дела не обнаружил, а еще один, молодой парнишка употреблялся на то, чтобы сидеть в кабинете со мной, пока единст¬венный настоящий следователь выходил в туалет или отлучался по другой причине. У начальника УКГБ, как в любом заведении, где штаты чрезмерно раздуты, возникает труднейшая задача: приду¬мать для сотрудников хоть какое-то задание, чтобы не бездельнича¬ли в рабочие часы. Рассматривая Саранчука в таком «разрезе», по¬нимаешь, что это был неоценимый алмаз в делах Николаевского облУКГБ. Передавать его российским коллегам, которым он почти без надобности, которые не в силах оценить, сколько служебных возможностей скрыто за этой скромной фигурой, они вовсе не желали.
Кроме того, по моим наблюдениям, они почти сразу задумали организовать против него эффектную провокацию.
Что-то об этом рассказывал мне Петр Степанович еще в зоне. Насколько я понял, в годы войны в районе, прилегавшем к его селу, был уничтожен советский парашютный десант — видимо, бандеровцами: Саранчук говорил неясно, возможно, и сам подробно¬стей не знал. И, по сведениям Петра Степановича, в недрах КГБ дозревала идея: сделать из него едва ли не организатора гибели со¬ветских парашютистов. Перспектива, конечно, рисовалась красивая: спустя 35 лет нашли виновника нераскрытого дела; почти как в ро¬манах Агаты Кристи, ему — высшую меру наказания, николаевским Эркюлям Пуаро — коллективную награду. Прямо ощущаю, как та¬кая идея ароматно пахла в кабинете начальника. Беда заключалась, конечно, не в тогдашнем несовершеннолетии Саранчука (знаем мы этих бандеровских мальчишек!), а в том, что совсем не находилось Л- свидетелей, а их уже искали и допрашивали, и Саранчук узнал об этом еще в зоне, и был заведомо уверен: поищут — найдут, ищущий в СССР лжесвидетелей обрящет. Насчет умения поваров с голубыми кантами стряпать традиционные блюда он не сомневался.
В письме в Казахстан он сообщал: «Пан Михаил, вызывают в милицию и угрожают новой посадкой, я написал заявление протеста в ГБ против инспирированного запугивания» (к письму были при¬ложены копии его заявлений, их потом отобрали у меня при обыске, , когда возвращался из ссылки), а кончалось оно так: «Пан Михаил, они снова начали то дело, о котором, помните, рассказывал в зоне: уже прошли допросы в моем родном селе».
Разумеется, нашу переписку перлюстрировали, и письмо вместе с копиями его заявлений передали мне, чтобы по моей ответной ре¬акции словить дополнительную информацию. Из этого я сделал вывод, что новые допросы не дали им никакой информации по делу.
Значил, могут уже начать фальсификацию. Эту игру следует сорвать. Прежде всего, я писал Саранчуку ответ в подчеркнуто почтительном тоне. Пусть знают, что Петр Степанович не малый человек в диссидентской среде, его уважают и без общественной поддержки не оставят. Кстати, он и на самом деле пользовался всеобщей (кроме
Валентина Мороза любовью и уважением. Во-вторых, посоветовал ему не надевать при общении с ними привычную маску простолюдина, мужика, заводского плотника (он устроился плотником на тот же завод, где до ареста работал художником). Когда-то такая маска, действительно, спасала — когда украинских оппозиционных интеллигентов расстреливали за социальное положение, а у мужиков имелись шансы отделаться сроком или меньшей репрессией. Но в наше время, да еще в случае Саранчука, эта маска вносила лишь дополнительный элемент раздражения гебистов против Петра Степановича. Г Как бы он ни играл роль, а житейский ум, ирония, эрудиция, накопленная за лагерные десятилетия, конечно, постоянно прорывались, и потому его умственное превосходство над служителями «правосудия» тем сильнее их раздражало, чем чаще он, ерничая, напоминал, что «человек простой, необразованный и стихами не разговариваю».
Представляю, как они бесились, читая его преехиднейшие заявления: думаю, уже лет сорок в Николаевское облуправление таких заявлений не решались подавать. Солженицынский Иван Денисович справедливо заметил: «Что в лагере хорошо — свободы от пуза!» В зоне мы, а вместе со всеми и Саранчук, привыкли писать в адрес начальства все, что думали, — и оно привыкло к этому тоже: волокло в карцер, и расчет закончен. Но на воле гебисты должны были вос¬принимать привычное лагерное поведение, как игры тигров в зоопарке! Саранчук казался им, несомненно, человеком в высшей степени дерзким, даже наглым (а он был обычным — как все политзэки).
Объяснив эту ситуацию — не столько для него, сколько, конеч¬но, для наших «промежуточных» читателей — я выразил в письме уверенность: если их не дразнить, они фальшивку по «военному» де¬лу поднимать не будут. Нет смысла с таким трудом изготовлять лжесвидетельства против человека, не вызывающего у них особой ненависти. В чем была моя идея. Они узнают, что их сфабрикован¬ные конструкции заранее известны обвиняемому и его друзьям, зна¬чит, фальшивка заранее получит огласку, а огласки они не перено¬сят. Профессионально не допустимо, чтобы проект операции был заранее известен выслеживаемому объекту! На том и строился мой расчет. Я предполагал, что после моего письма к Саранчуку начальство вызовет «исполнителей» на «ковер» в кабинет, устроит «раздолбон» и в завершение отменит старые «задумки»: «Подготовить план новой операции». А намеченная жертва пока что получит передышку.
Кажется, в случае Саранчука это сработало. Судя по его ответ¬ному посланию, пружина ослабла, ему даже позволили съездить в село на родину, на Западную Украину... Но совсем оставить его в покое они не хотели, да, по правде сказать, и не могли.
Он, уже приученный в лагере к духовной свободе, не переставал их раздражать. Я представлял, с каким чувством они читали в его письмах ко мне: «Люди встретили меня очень хорошо после зоны. Знакомые обнимали, плакали, даже те, кто на следствии вели себя плоховато. Но я промолчал, не стал старое поминать. Бог, думаю, нас рассудит, а я простил!» Или: «На заводе, кто помнит, все раду¬ются. Некоторые приветствовали: «Салют марксисту!» Да что же это такое!! Возвращается в город особо опасный государственный преступник, рецидивист-антисоветчик, и в рабочей среде его назы¬вают — как? — «марксистом», т. е. так, как их научили в советских школах именовать героев-подпольщиков, борцов за рабочее дело!
А когда он появился в родном селе, то отпраздновать прибытие земляка пришли люди из всех окрестных местечек! Конечно, оперотдел не оставил эту «наглую провокацию бандеровцев» без ответа — к их дому подъехал пьяный активист на мотоцикле (трезвый, конеч¬но, постеснялся бы, не тот активист нынче пошел, что в былые вре¬мена) и стал орать, что всех бандеровцев вешать надо! Саранчук по¬нял намек своих опекунов и попрощался с отцом, уехал в Николаев Некоторое утешение в этом нашли, и кто-то, видимо, получил бла¬годарность по службе к очередному празднику, но снести такую де¬монстрацию любой казенной душе невозможно! Снова заработали оперы. А тут еще новые письма в мой адрес — о странной смерти наше¬го общего друга пана Кончаковского на 18-й день после освобожде¬ния из зоны. «Это ж надо такому удивительному делу произойти, — в своем улыбчивом стиле сообщал горькую весть Саранчук, — со¬вершенно здоровый человек, 27 лет в зоне ничем не болел и ни на что не жаловался, да и на войне был здоров, а стоило выйти на волю — и через 13 дней заболел, а еще через пять дней умер! Нет, пан Ми¬хаил, живыми они нас на украинской земле постараются не оста¬вить» Разумеется, и он, и наши непрошеные читатели догадыва¬лись, что я постараюсь сделать сообщение о таинственной смерти Кончакивского известным общественности, но расправу со мной проектировало другое управление (это — сюжет особый, к украин¬ским делам не имеющий отношения), а вот Саранчук, «информатор Хейфеца», проходил по их местным спискам. «Вызывали в ГБ, пре¬дупредили — прекратите переписку с Казахстаном». И в конце — просьба о помощи: «Меня они живым не оставят. Пан Михаил, если возможно, помогите с вызовом. И пану Эдику напомните: неужели забыл он нашу лагерную дружбу».
Судя по тому, что его письмо дошло до меня, а впоследствии аналогичное послание пришло в Израиль к Эдуарду Кузнецову, у него были шансы получить разрешение на \"выезд. Но мы не успели...
На моей книжной полке, всегда перед глазами, стоит подарок друга, Петра Степановича: «Украино-российский словарь». Когда-то титул украшала надпись: «На память, чтоб легче переводились стихи Миколы Руденко и Василя Стуса». Но теперь этой страницы нет: советская таможня не пропустила через границу даже подпись Саранчука.
И только изредка доходит до меня в Израиль «глухой привет» из советского ГУЛАГа от старого Друга.
* * *
Бюллетень «Вести из СССР» напомнил еще про одного из ла¬зерных друзей и старейших узников ГУЛАГа:
«В Яремче, Иваново-франковской области, скончался бывший политзаключенный Владимир Антонович Казновский».
Познакомил меня с ним на 17-а лидер «Украинского Националь¬ного Фронта» Дмитро Квецко. Едва ли не каждый вечер уходил он от молодых друзей постоять возле крылечка лагерной амбулатории, на которое в эти часы выползал высокий, с седым пухом на голове, сгорбленный и все же громадный на вид старец, словно скелет с че¬репом, обтянутым желтоватой кожей. Это был Владимир Антонович Казновский.
От Василя Овсиенко уже потом, узнал, что Владимир Антоно¬вич осужден за сотрудничество с гитлеровской полицией. Это меня сильно удивило: очень уж он был не похож на полицая по своей пси¬хологии.
Знаю, что это лирическое отступление покажется посторонним людям пристрастным, да и я сам, наверно, не побывай в зоне, не на¬блюдай все собственными глазами, решил бы, что автор излишне «социологизирует» свои наблюдения — выводит психологию даже не из социального происхождения, как марксисты, а из формулиро¬вок обвинительного заключения. Но, Боже мой, какая психологиче¬ская пропасть разделяла украинцев, крестьян, бывших соседей и, может быть, приятелей — пропасть, отделявшая бывших бандеровцев от бывших работников гитлеровской администрации. Экс-каратели и экс-старосты иногда были вовсе не плохими от природы людьми, и добрыми иногда — но они все, почти без исключения, казались мне морально сломленными, причем не зоной или войной, а еще раньше, почти изначально. Они казались нормальными советскими людьми, то есть слугами власти,, любой власти — что гитлеровской, что со¬ветской, что польской, что, если появится, своей украинской. Часто это были просто человекообразные автоматы, роботы, запрограм¬мированные на исполнение любого приказания — недаром среди самых кровавых гитлеровских убийц можно было обнаружить лю¬дей, которые после войны — до ареста — числились советскими ак¬тивистами и орденоносцами. Не буду притворяться, я иногда жалел их — хотя отлично понимал, сколько людей от них пострадало, скольких они убили (и среди них — моих земляков) — убили людей, мизинца которых не стоили. Честное слово, иногда казалось, что вины у них не больше, чем у овчарок, которые лаяли на заключен¬ных концлагерей, — не больше они понимали, чем эти овчарки, и что, если посадить овчарку на 25 лет в тюрьму, какой в этом смысл?
Бандеровцы выглядели совсем по-иному. И они убивали, и, на¬верняка, невинных тоже (война — Дело жуткое и жестокое), и моих земляков — это я понимал. Но видно было, что. Поднимая на Чело¬века оружие, они знали— зачем это делают, и осознавали грехов¬ность своего деяния. Убивали во имя родины, Но понимали при этом, что все-таки поднимают руку на Сосуд Божий, на Человека, и совершают грех, и должны платить за грех. Вот два параллельных микро-рассказа, чтобы читатель понял, какую психологическую разницу я уловил в этих двух типах украинцев.
Старик Колодка, бракер в нашем цеху, малограмотный или во¬все неграмотный, отбывавший 18-й год из 25-и, жаловался на скамейке возле штаба: «Пришли немцы, дали винтовку. Сказали — стреляй. Ну, я взял, а куда денешься...».
Роман Семенюк, бандеровский разведчик из Сокаля, отбывавший те же 25 лет: «Я так казав маты: я пидняв зброю на людыну, мене за це можуть вбиты и це будет справедливо. Я знаю, на що иду —я христианин; маты»
Совсем по-другому бандеровцы и бывшие полицаи относились к вопросам чести. Утомлю читателей еще одним эпизодом, скорее за¬бавным, но по-своему очень характерным для лагерных нравов. Од¬нажды, когда в качестве авторитета в каком-то споре Василь Овси¬енко упомянул Кончаковского, Ушаков (младомарксист из Ленин¬града) вдруг высказался: «Кончакивский? Такой толстый старик? В кочегарке работает? На 19-м? Он же стукач, Мне Юскевич расска¬зывал, его разоблачили». Стоило понаблюдать тогда истерику Ов¬сиенко, я едва увел его за руки с места спора, опасаясь драки. Но вот всех нас перевели на 19-й, встречаю и знакомлюсь с Кончакивским: «Мне много хорошего о вас рассказывали Попадюк и Овсиенко». — «Но ведь вам рассказывали обо мне не только хорошее», — возра¬жает Кончакивский с улыбкой и... устраивает в тот же вечер нечто вроде суда над Ушаковым, куда меня пригласил в качестве свидете¬ля. «Какие у вас были основания называть пана Кончакивского сту¬качом? Почти сразу выяснилось, что «вышла помилка», по выра¬жению одного из судей, Романа Семенюка: Ушаков спутал Кончакивского с другим украинцем, полицаем Антоновичем: тот тоже работал^ кочегарке, был таким же плотным и круглолицым... И как только выяснилось, что честь бандеровца безупречна, что Ушаков, знавший обоих издали, просто спутал фамилии; всё разо¬шлись успокоенные. Будто вопрос о репутации Антоновича вообще не мог никого из украинцев заинтересовать? Он же полицай... Мо¬жет, и стучит, ну, и что? Об этом даже говорить не интересно.
И вот теперь, после этого долгого лирического отступления, — представьте, как я удивился, узнав, что старик Казновский, человек гордый, честный и смелый, осужден как полицай, а не как бандеровец.
— У нас полицаи разные были, — объяснял мне историческую ситуацию Зорян Попадюк, — Немецких подстилок достаточно на¬биралось, таких, как Кузьмийчук или Коломиец*. Но были люди в полиции, которые поступили туда по заданию ОУН. Требовалось оружие. Они пошли в полицию, заняли посты, забрали массу оружия и потом этим же оружием так поджарили тех же немцев и советы. Казновский служил» полиции по заданию ОУН.
Признаюсь, что знакомство с Владимиром Антоновичем я под¬держивал небескорыстно. Живая история Украины и ее народа меня всегда интересовала, а, общаясь со стариком, типичным представи-
* Лагерные «активисты», подручные Зиненко.
телем коренного слоя населения, можно улавливать необычайно ин¬тересные подробности, каких не найдешь ни в какой книге.
Например, только в беседах с Владимиром Антоновичем я сумел осознать, до какого патологического уровня национального униже¬ния довели колонизаторы прошлое поколение украинцев. Человек беспредельно самолюбивый, убежденный националист, старик тем не менее отказывался поверить, что я, чужак, могу на самом деле уважать народ, историю, культуру Украины. А когда после долгих сомнений уверился, то сказал фразу, которая врезалась в память на годы:
— Да, украинцы, правда, не простой народ. Среди нас знамени¬тые люди были. Один даже служил судьёй в Вене.
Судья в Вене... Легендарная личность, высший предел знамени¬тости и образования!
Это неумение ценить себя и своих, соединенное с беспредельной преданностью своему народу и близким, запомнилось как характер¬ная черта Владимира Антоновича. Вот еще пример, уже личный: старик любил повторять: «Я человек простой, малограмотный, ку¬пец, скотом торговал в Бучаче» — и не кокетничал, на самом деле считал себя простым человеком. Но, попав в зону уже не молодым человеком (было ему, видимо, тогда за пятьдесят — к моменту на¬шей встречи уже миновало семьдесят, он сидел двадцать второй год), он успел выучить здесь «по слуху» — пять языков! На моих глазах говорил с литовцами по-литовски, с молдаванами —по-румынски, с эстами — по-эстонски, по-русски разговаривал легко и спокойно. Я был, признаюсь, потрясен — может быть, потому, что сам не мот выучить активно ни одного. А старик посмеивался и, видно было, что серьезного значения своему умению не придает: «А что еще в зо¬не делать? Языки учить».
Здоровье его было ужасным, и тем сильнее поражало мужество и неукротимость духа. Раз в день ему приходилось добираться до туа¬лета на улице, метров за 25, и эти 25 метров он всегда шел, по край¬ней мере, четверть часа. Казалось, каждый вздох давался ему с тру¬дом — свист разносился вокруг по зоне, и каждый шаг он отмеривал, именно отмеривал одно движение за другим — они выглядели, как на замедленной съемке.
И вот, сидя на крылечке, спокойно отрезал:
— В этом году я умру!
Впервые я услышал такое от человека, и поразило меня, что ска¬зал это без всякого страха или сожаления, вообще без какого-то чув¬ства — не хотелось, как полагается, ни успокаивать, ни разубеж¬дать. У меня выскочило только:
— Я никогда вас не забуду, Владимир Антонович. И тут он вдруг заволновался.
— Правда? Правда, не забудете, пан Михаил?
— Никогда.
— Тогда у меня к вам просьба. Когда умру, не пожалейте лимита на письмо. Напишите моей сестре Голованивской Наталье Антоновне в Яремчу, на улицу Галана, сорок. Запомнили?
— Всегда буду помнить. (Я и до сих пор помню этот адрес, выучил в зоне наизусть).
— Последите, щоб мои вещи ей переслали. А теперь хольте отсюда, а то вон ваш Пономаренко вже идетъ.
(Пономаренко из полицаев был моим персональным стукачом. Беседуя, старик никогда не забывал со своей вышки следить за окре¬стностями и, замечая опекуна, отсылал — беспокоился за меня).
О деле никогда ничего не рассказывал, но иногда всплывали в рассказе клочки прошлого.
— Когда советы пришли, они в нашем Бучаче забрали сто пять¬десят человек. Всех, у кого освита* была. В нашей семье двух моих старших братьев забрали. Говорите, я высокий? Они были выше меня, сильнее меня. Никто из наших не вернулся в Бучач, и мои братья померли в Горьком — есть такой город. Там, в тюрьме.
Широко известны украинские трагедии 18-20 гг., 32-33 гг., 37-38 гг., но тогда впервые я стал узнавать масштабы бойни 40-41 гг. Уже по¬том, на 19-й зоне, национал-демократ Кузьма Дасив, осужденный во Львове на 10 лет (7+3 ссылки) за «изготовление и распростране¬ние» листовок национального содержания, поделился сведениями, взятыми из официальной советской статистики. Где-то он нашел цифры, характеризующие численность населения Украины по пере¬писи 1939 г. в современных границах, и в другом месте — числен¬ность украинцев на июнь 1941 года. Оказалось, что в 41 году на территории Украины проживало почти на миллион двести тысяч че¬ловек меньше, чем в 1939! А ведь был еще и естественный прирост населения за эти два года! Где-то среди миллионов украинцев, ис¬чезнувших за 2 года значились, в официальной статистике, и родные братья Казновского.
—Потому я и не мог жить иначе, чем я жил... Гордости в старике было даже больше нормы:
— Я всегда говорил Дмитру (Квецко — М. X.): зачем пишешь им заявления? Они — псы, а разве псам заявления пишут. Сиди тихо и смотри сверху.
«Молодым», т. е. диссидентам, старался помочь, чем мог, — этим он тоже принципиально отличался от большинства полицаев. Хотя что он мог? А все же пробовал. Совал мне куски сэкономлен¬ного белого, больничного хлеба — потом перестал, когда на зону
* Образование
прибыл Василь Овсиенко, стал Василя подкармливать. Особенно за¬помнилось, как помогал Сергею Солдатову, когда тот прибыл в зону.
 
Наші Друзі: Новини Львова