Київ, Львів: Берлін: Лондон: Торонто: Чикаго: Сідней: :: понеділок, 22 липня 2019 року

Украинские силуэты

Переглядів: 10497
Додано: 19.07.2013 Додав: andreusDADA  текстів: 717
Hi 0 Рекомендую 2 Відгуки 0
Джерело: sakharov-center.ru
Михаил Хейфец

«Украинские силуэты»

В украинской поэзии сейчас нет никого крупнее...
Вячеслав Чорновил - зэковский генерал ...
Николай Руденко ...
Святые старики с Украины ...
Бандеровские сыны ...
Зорян Пападюк-диссидент без страха и упрека ...
Василь Овсиенко-мученик ГУЛАГа ...
Эпиграф вместо эпилога ...

В УКРАИНСКОЙ ПОЭЗИИ СЕЙЧАС НЕТ НИКОГО КРУПНЕЕ.

Решительно вступив в нашу секцию и понизив голос, с этакой флегматичной таинственностью, Сергей Солдатов, председатель Демократического движения Эстонии (6, лет строгого режима), об¬ратился ко мне:
— Миша, дарю большую идею. — И сделав паузу: ;— Запиши биографии Стуса и Айрикяна.
В это время я работал над книгой лагерных интервью, куда во¬шли «исповедные биографии» сиониста Бориса Пэнсона, художни¬ка, участника знаменитого «самолетного бегства» евреев в 1970 г. (10 лет строгого режима), русского националиста Владимира Оси¬пова, редактора журналов «Вече» и «Земля» (8 лет строгого) и демо¬крата Сергея Солдатова. Почему, в самом деле, не включить в нее рассказы о долагерной жизни украинского поэта Василя Стуса (пять — лагеря, три — ссылки) и армянского поэта и певца, вожака На¬циональной Объединенной Партии Армении Паруйра Айрикяна (7 лет зоны, 3 — ссылки)?
— Нет, Сережа, — отвечаю и объяснил, почему «нет»... Что я объяснял тогда? Стыдно вспоминать. Идиотская щепетильность за¬ела меня. «Стус и Айрикян — сами литераторы и пишут не хуже ме¬ня. С какой стати я, пользуясь правами дружбы, буду забирать у пи¬сателей их законный, собственный материал — ткань их жизни?» Вот какая безумная логика диктовала мой ответ.
С того разговора прошло почти пять лет. Я кончил и зону, и ссылку, живу в Израиле. Василий Семенович Стус тоже кончил во¬семь лет заключения и ссылки, и успел пожить несколько месяцев с семьей в Киеве, и в качестве члена Украинского Общественного Ко¬митета содействия выполнению Хельсинских соглашений снова по¬шел в концлагерь особого режима на 10 лет с последующей пятилет¬ней ссылкой. Выйдет ли он со «спеца» через 15 лет со своим порезанным желудком — никому, кроме Бога, неизвестно. И вот, проклиная былую нелепую щепетильность, я решил сегодня взяться за перо и занести на бумагу те малые крохи, которые удержала па¬мять — обрывки сведений о блестящем человеке и самом большом поэте современной Украины Василии Семеновиче Стусе.
Март 1975 года, я только что прибыл в Мордовский «Дубров-лат» и знакомлюсь с обитателями брежневского Архипелага. Строй¬ный, сероглазый красавец Зорян Попадюк, 23-хлетний студент Львовского университета (он отбывает уже четвертый год из своего 12-летнего срока за создание молодежной организации «Украинский национально-освободительный фронт»), отложил на тумбочку ка¬кие-то упражнения по санскриту поверх учебника Литовского языка, гибко привстал с кровати и пригласил меня выйти на воздух, «про¬гуляться на круг».
Два слова о пейзаже зоны: так уж положено, начинать описания спейзажа. Зона ЖХ 385/17-а называлась «малой зоной»: в ней всего четыре барака, даже в лучшие годы она насчитывала лишь 400-500 заключенных. Когда-то, по рассказам ветеранов лагерной обслуги, ее Целиком заполняли монахини, посаженные за веру в Бога («тут они и молились на лес»), потом монахини вымерли за проволокой, и «малую зону» отвели Под своеобразный «штрафной» политлагерь. Ее окружал положенный четырехметровый забор с четырьмя радами колючей проволоки и спиралями Бруно, а. вдоль забора бежала вы¬топтанная поколениями зэков тропа — это и есть «круг».
Закручивая по нему виток за витком, Зорян в тот вечер просве¬щал меня, какие замечательные «кадры» украинского народа запол¬няют в 1975 году прославленную Мордовию. Не скрою, главным до¬казательством. человеческой отборности представителей данной нации в устах юного украинца стали их колоссальные сроки заклю¬чения. Внутри проволочного четырехугольника как-то само собой разумелось нами. обоими, что если у человека большой срок — зна¬чит, человек хороший, ну, а малый срок наводил на мысли о какой-то все-таки порче (впрочем, это теория: с малыми сроками я практи¬чески никого не встречал). Мы понимали, что бывают исключения в ту и другую сторону, но все-таки юный Зорян был убежден: «Хоро¬шему человеку Советская власть мало не даст. А самые большие сроки в зонах у нас, у украинцев»,—- произносилось скромно,, но с отчетливо слышимой затаенной гордостью.
Впервые в, тот вечер я узнал про Сверстюка, Чорновола, Ли-сового, Пронюка, супругов Калинцов, отца Романюка, Геля, Кара-ванского... В завершение Зорян вздохнул— ох, четко помню этот стыдливый вздох:
— Меньше всего из наших, всего пять лет, дали Стусу. Так у не¬го почти нет состава преступления...
Он будто извинялся перед ленинградцем, что вот у украинца — и такой Неприлично Малый срок. Что у Стуса, кроме пяти лет лаге¬ря, еще три года ссылки — такую малость Зорян не упомянул, про ссылку я узнал от самого Василя через год. И это естественно: любое наказание, любая репрессия, не связанная с забором из колючей
проволоки, считалась тогда зэками несущественной и почти несуще¬ствующей! Объясняется это просто: главная мера. воздействия в со¬ветских лагерях — старинная: голод плюс холод, вечное недоедание и скверная одежонка. Поэтому ссылка, где можно поесть досыта и одеться потеплее, воспринималась и нами, и гебистами почти как полная свобода. Понадобилось своими боками .пройти через ссылку, чтобы осознать: срок ссылки — настоящий срок, вполне реальная репрессия. А, например, в зоне мне однажды сообщили: «В западной печати наши сроки публикуют, включая ссылку. Может, имеет смысл?» — подразумевалось, что срок вкупе со ссылкой —это все-таки пропагандистский трюк, некая махинация, хотя, видимо, по¬лезная…
— У Стуса всего пять лет, — повторил Попадюк и вдруг задум¬чиво, как нечто выношенное, но еще никем не признанное, добавил:
— Сейчас крупнее Стуса в украинской поэзии никого нет. Я уже успел оценить талант и вкус, и эрудицию молодого укра¬инца, но все-таки, вроде бы сомневаясь, возразил:
— А Драч? Винграновский? (Сейчас понимаю, что тогда чуть хвастал эрудицией.)
— Ссучились. Из той четверки одна Лина Костенко осталась в поэтах.
... Два слова в сторону для читателя, не знающего украинской поэзии. В 50-е годы, годы неслыханной популярности поэзии среди советской молодежи, гремели в Союзе две поэтических «четверки», русская (Вознесенский, Евтушенко, Рождественский, Ахмадуллина), и украинская (Драч, Винграновский, Коротич, Лина Костенко). Прошли два десятилетия, и выцвели эстрадные кумиры нашей моло¬дости, сошли с трибуны. В России осталась на прежней высоте одна Белла Ахмадуллина, а украинцев я как-то потерял из виду и только в зоне, от Зоряна, узнал, что их эволюция точно соответствовала российской.
Фраза Зоряна Попадюка о «самом крупном поэте современной Украины» запомнилась. Неужели увижу его? Часто ли выпадает че¬ловеку возможность познакомиться с крупнейшим поэтом пятидеся¬тимиллионного народа! Только как? Стус сидел «на тройке», то есть на зоне ЖХ 385/3-5, совсем недалеко, но за заборами, собаками и караулами. Правда, из Наших зон возили в «общий» карцер и в «общую» тюрьму-«профилакторий», но ни в карцере, ни в следствен¬ном изоляторе саранского ГБ встретить Стуса не удалось.
...Через несколько месяцев, в октябре 1975 года, Зоряна увезли на три года во Владимирскую тюрьму. На его опустевшую койку че¬рез две недели перебросили с зоны ЖХ 385/19 молодого учителя ук¬раинского языка и литературы Василя Овсиенко (дело журнала «Ук¬раинский вестник», 4 года строгого режима), потом несколько месяцев никто из новых не появлялся... «Малая зона» умирала. В те месяцы началось осуществление проекта ГБ о переброске заклю¬ченных диссидентов из Мордовии, слишком все-таки близкой к Мо¬скве, подальше на север — на Урал, на реку Чусовую. Одного за другим дергали зэков этапами «на Пермь», и первой пустела штрафная — № 17-а. Замирали службы, цеха... Мы ждали с недели на неделю: когда конец? Когда естественной смертью сдохнет зона монахинь, зона Даниэля и Ронкина, Эдуарда Кузнецова и Марка Дымшица, Владимира Осипова и Юрия Галанскова, Вячеслава Чорновола и Дмитра Квепко, Сороки и Пйдгородецкого, Айрикяна и Зограбяна!
И вдруг на эту умирающую зону привезли нового зэка.
Если не ошибаюсь, в феврале 1976 г. надзиратель Чекмарев шепнул по секрету цеховому механику из зэков, бывшему капитану Советской Армий Владимиру Кузюкину: «На вахте пополнение си-дат. Ждем Зиненку для оформления» (капитан МВД А.А.Зиненко начальствовал на зоне 17-а).
Удивительно некрасивый, желтокожий, с лицом, напоми¬нающим печеное яблоко, зато с глазами молодыми, быстрыми, лука¬выми, цепкими, Кузюкин вообще ухитрялся вонзаться первым в лю¬бую лагерную новость. Он получил срок за распространение листовок «ревизионистского содержания» против ввода войск в Чехословакию (пять лет), а в лагере его, страдающего болезнями желудка, началь¬ство поставило на «теплое место» механика, и, занимаясь починкой электроприборов для «ментовни», он мог и умел первым узнавать от них интересные новости с воли.
Вот и сейчас ему шепнули: на вахте держат новичка, длинного и худого зэка, ждут оформления в зону.
— Спросил, по какому хоть делу. Чекмарь не знает. Но не с во¬ли, он его раньше на больничке видел. С какой-то зоны штрафника перекинули. Если посчитать... — Кузюкин подумал, острые морщи¬ны пересекли лоб. — Длинный, худой... Пожалуй, Стус.
…Когда в пять часов мы вошли в зону, отдав хозяину сто один процент, 73 пары белых рукавиц с одним пальцем, новичок только вышел с вахты и занимал койку. Угадывать фамилию не пришлось: на груда пришита положенная нашивка: «Стус В.С.».
С первого взгляда Василь поразил меня худобой. Лицо резкое, будто ножом из дерева высеченное, щеки словно стесаны рубанком к подбородку, и наголо остриженный череп усугубляет остроту черт (стрижка наголо после этапа переходит в обряд оформления). Общим абрисом фигуры Стус напоминал Дон-Кихота с иллюстраций Дорэ, только безусого и безбородого.
Естественно, для прибывшего с этапа товарища лагерное обще¬ство устроило чай. По ритуалу во время такого чая новичок знако¬мит собравшихся к «столу» со своим Делом: так он как бы входит в коллектив. Но Василий Стус отбывал срок четвертый год, молчали¬во подразумевалось, \"что про «дело» все знают, и поэтому он расска¬зал только про новости, про свой последний этап, в конце которого оказался у нас в зоне.
* * *
— В августе мне стало плохо с желудком, попал на больничку...
Уже лучше узнав Стуса, я понял, что он горд и самолюбив, как китайский император. Поговорить о поэзии (не своей), о филосо¬фии, о тонкостях прозы или бесстрашных схватках с ГБ (не своих) он не откажется. Но собственные болезни, страдания — не тема для разговора. Что на самом деле произошло в августе 1975 года, я уз¬нал через полгода и не от него, а от Бориса Пэнсона, художника-сиониста, который сидел на «тройке» и вместе с Чорноволом и Сту-сом написал совместный документ «Хроника лагерной жизни», на¬печатанный в том же году в Париже и Иерусалиме.
— Приступ у Стуса был второго августа, — вспоминал Бо¬рис. — Я потому так точно запомнил дату, что в этот день переда¬вали церемонию подписания в Хельсинки Акта 35 стран Европы и Америки о правах человека. ТЫ представляешь эту сценку: торжест¬венный голос Левитана по лагерному радио: «...соблюдать права человека в полном объеме», а у нас посреди барака лежит упавший на пол без сознания Стус и весь залит кровью. Что случилось? Ви¬дим, кругом кровь и Василь умирает... Страшно перепугались. Я бросился на вахту, нажал на надзирателей (Замечание в сторону:
Борис как никто умел разговаривать с начальством: деловито, без дерзостей и без заискивания), мент позвонил в Поселок, а день был воскресенье, никого на местах нет, все гуляют-отдыхают. Долго ис¬кали врача, наконец, на другом конце провода кто-то пообещал:
«Найду». Через час явился врач, в крепком, конечно, подпитии. Еще час он уже сам разыскивал начальство, чтобы получить разрешение этапировать на больницу. И еще час они с начальством решали «во¬просы транспортировки» — сам знаешь, в воскресенье этапа нет, «во¬ронки» не ходят. Но врач молодец — боролся за Василя, как мог. А МЫ смотрим и ничего не можем сделать — ужас! Врач говорит: «Ви¬димо, кровоизлияние в желудок». Наконец, часа через три после приступа появился транспорт: из соседней бытовой зоны пригнали двух зэков-бесконвойников с носилками, погрузили мы на них бес¬памятного Стуса, четыре автоматчика встали по краям, плюс надзи¬ратель, плюс две собаки, отконвоировали тело, и отнесли Василя за триста метров, на соседний участок: там находилась больница. По¬том мы узнали, что до утра к нему все равно никто не подходил.
Но ругать врачей не буду: кровотечение они остановили, глав¬ный хирург при мне хвалился: «Я вытащил Стуса из морга». Это уже когда Василя вернули на зону. Но работать он не ходил, целыми сутками лежал — совсем разболелся. Я говорю врачу: «Ну что за
смысл в вашей работе? Он же опять при смерти. Ему необходимо больничное лечение, будто вы сами не понимаете». Тот мрачно про¬хрипел: «Я же не могу отнести его в больницу на руках». А скоро меня этапировали с зоны на 19-ю, я простился с Василем...
Но после отбытия Пэнсона вскоре и Стуса забрали на больни¬цу: видимо, врача заели угрызения совести. Вот как раз об этом и рассказывал нам Стус в первый вечер за чаем:
— С вечера объявили: Стус, завтра утром этап на больницу. Сдайте одежду, получите на этап смену. Выдали бушлат теплый, то-о-олстый, совсем новый. Я еще удивился, за какие такие заслуги ме¬ня одевают. Вечером пошли поговорить со Славком [Чорноволом — М..Х.], как связь держать, с кем на больничке .переговорить, что от кого узнать и кому передать — в общем, больничка —узел связи, это все знают. Вдруг Славко встал, будто в столбняке, смотрит на меня странно: а почему, говорит, тебе бушлат с вечера выдали? До этапа еще целая ночь.,. И толстый он, не пр форме. И новый — по¬чему не б/у?* Звука не гукнул больше, а стал спину мне ощупывать. Есть! — шепчет. Раздирает на спине шов и выволакивает оттуда ме¬таллический диск. Я сообразить не успел, что оно такое, а он скрыл¬ся — спрятал. И тут же меня мент заловил и на вахту тянет, —начи¬ная; с этого момента Василь говорил с неподражаемым, только ему свойственным выражением предельно искреннего изумления интел¬лигента перед наглостью «ментов». — Снимают с меня бушлат, ле¬зут в дырку пальцами и выволакивают оттуда какие-то проволочки, пружинки, антеннки — откуда я знаю, что там. «Откуда у вас это, Стус», — спрашивают! То есть как откуда! Вы же сами мне полчаса назад дали этот бушлат! Вы должны знать, что в нем зашито, не я же... — «Идите!» Отдали старый бушлат и отпустили в зону.
Чтобы не растекаться и сразу закруглить историю с подслушкой, тут же добавлю две дополнительные детали. Азат Аршакян, друг Чорновола и Стуса (член Национальной Объединенной Партии Ар¬мении, 10 лет лагеря и ссылки за то, что поджег гигантский портрет Ленина на центральной площади Еревана) впоследствии рассказывал:
— Остановил я Бороду, гебиста, на зоне: «Могу продать подслушку, которую Стус спрятал». Он лапу в карман, вынимает плитку шоколада: «Это тебе в аванс. Чего просишь за помощь?» — «Узнаю у украинцев, скажу». Пошел к Чорноволу, отдал шоколад, Потом через администрацию передаю: «Дайте Чорноволу личное свидание с женой — вернем подслушку». Мне тут же вторую плитку и — «Жди ответа, сообщим». На следующий день подходит мент: «На¬чальство, говорит, не согласно. У нас и без этой подслушки их це¬лый сейф, на фиг, говорит, свидание давать». Я и вторую плитку Славку отдал, а большего мы за «клопа» выбить не могли».
* «б/у» — бывший в употреблении, т. е. поношенный. Для замены на этап дают исклю¬чительно «б/у».
...Сам Стус придавал истории с «клопом в бушлате» очень серь¬езное, на мой взгляд, несоразмерно большое значение: ему казалось, что беспрерывный поток пыток, мучений, наказаний, охвативший, его в зоне и после нее, был обусловлен местью КГБ за утраченную подслушку. Уже в казахскую ссылку, три года спустя, написал он мне со своей Колымы, что в Магаданскую область, дальше любого, дальше Чорновола и Сергиенко, туда, где и якуты не селятся, отпра¬вило его ГБ, «потому что как же пропавшую подслушку простить»...
Попав после истории с «клопом» на больничное обследование, он неожиданно был оттуда этапирован во «вторую столицу» — Ле¬нинград, в центральную больницу МВД СССР имени И.Газа: врачи пришли к заключению, что спасти его может только сложная опера¬ция, которую в местных условиях провести нельзя.
—Объявили, что отправляют в Ленинград, а привезли в Киев. Я ведь с гебью не разговариваю, они решили, что больной, с крово¬течением, поддамся. В киевском изоляторе разрешили написать до¬мой, где нахожусь, — он отхлебнул черного лагерного чая, облизал губы. — У меня семья в Киеве, жена с сыном пришли просить свида¬ния. Мать-старуха, ей под восемьдесят, специально приехала из До-нецка. Ходили все вместе вокруг тюрьмы, жена показывала сыну:
«Вот, Митрык, смотри, тут тато, тато»... Так и не дали свидания. Славку, когда его возили на Украину, и то дали. А мне нет, —дет¬ская обида дрогнула в его голосе.
— Почему? — удивился Паруйр Айрикян, 25-летний красавец-армянин с невозможно черными глазами. Он сидел уже второй раз: отбыв первый четырехлетний срок, провел на воле несколько меся¬цев И отправился на новую десятку в Мордовию. К моменту встречи со Стусом он провел в общей сложности в концлагерях около семи лет и потому считался признанным экспертом по гебистским поряд¬кам: «что положено, а что не положено». — Свидание на профилак¬тике положено.
— Пригласили гебисты на беседу, я передаю через начальника тюрьмы: «Разве вам не сообщили из Мордовии, что я с гебью не раз¬говариваю. Следствие кончено, КГБ передал меня в ведение МВД, служебные дела у Комитета в архиве, а частных разговоров у меня с комитетчиками не бывает». Вызвали в кабинет начальника тюрьмы, там гебисты и прокурор. Прокурор спрашивает: «А со мной вы бу¬дете говорить?» — «С вами буду». — «Объясните неформально, по¬чему вы отказываетесь вступать в беседы с работниками органов?» — «Человек, — объясняю, —не обязан вступать в беседы со своими убийцами». — «Уведите Стуса». И не дали мне свидания, отправили в Ленинград.
В Ленинграде меня хорошо подлечили, и было очень вежливое и внимательное отношение. Обследовали меня, пришел хирург, стал уговаривать согласиться на операцию —. удаление двух третей желужа, я немного сопротивляюсь, дескать, зачем так много, нельзя ли оставить побольше... Никак, отвечают, нельзя. Но сделали опера¬цию хорошо и вообще деликатно обходились. Когда мне надо было отправить письмо домой, начальник пришел в палату и сказал: «Вы извините, но письмо на украинском языке я прочитать не могу. Я дол¬жен его по порядку отправить на Украину, получить оттуда пере¬вод, проверить его и только после этого отослать вашей семье. Это очень долгое дело. Давайте сделаем как порядочные люди: Вы мне сами переведите ваше письмо, а я подпишу и отправлю». Так и сде¬лал. И на дорогу, в этап, дал мне до Москвы диетпитание, ну, а с Моск¬вы — обычная селедка.
Кстати, Паруйр, на этапе до Потьмы ехал вместе с уголовника¬ми, они в зону протащили приемник, слушают заграницу каждый вечер. Узнали, что я политический, один говорит: ты если в зоне Ай-рикяна встретишь, передай, что про него радио передает часто...
* * *
Окончив «чай», мы с Паруйром Айрикяном-вышли на воздух — обсудить услышанное.
— Паруйр, — изумлялся я, — Стус понимает что-нибудь в здешней жизни? Наплевал гебиетам в души, назвал в физиономию убийцами, да еще при прокуроре, которому это медом по сердцу, — всякое начальство ненавидит ГБ, и они это знают... Сказал, что не хочет словом с ними переброситься — и удивляется, почему же они не дали ему свидания. Как он мыслит, что они, святые? Паруйр, человек практичный, вникал не столько в психологию ГБ, сколько в конкретную служебную ситуацию:
— Они не имеют права дать ему свидания, если оно ними не го¬ворит. Даже если захотят, и то не смогут — у них ведь тоже есть свои правила.
Так впервые (и сколько раз потом!) мы обсуждали то психоло¬гическое свойство характера Василя, которое сделало поэта предель¬но уязвимым в лагерной жизни. Сохранить в зоне минимум здоро¬вья, тем более одолеть врагов, можно, лишь владея искусством маневра. Уже 6 Израиле с удовольствием прочитал заметки предель¬но гордого, неуступчивого и самостоятельного литератора, едва ли не самого непримиримого врага ГБ — А.И. Солженипына (в «Теленке»): «Мои навыки каторжанские, лагерные. Эти навыки суть: если чувст¬вуешь опасность, опережать удар; никого не жалеть; легко лгать и выворачиваться; «раскидывать чернуху».
Как удавалось обыгрывать ГБ в зоне? Выявляли сексотов-«информаторов». Снабжали их дезинформацией. На основании та¬кой «дезы» рассчитывали возможные ходы гебистов. Придумывали собственные ответные комбинации... На войне как на войне, или, пользуясь выражением незабвенного Сталина, с врагами надо действовать по-вражески. Стус же не мог, вернее, не умел, а еще вернее, не хотел мочь и уметь хитрить с врагом, он противопоставлял ГБ лишь безумную до дерзости смелость и буквально испепеляющее презрение. И хотя конспиративными навыками он владел, для побе¬ды этого оказывалось мало.
Я вовсе не осуждаю его за это, упаси Бог! Во-первых, это для меня физически невозможно, так прекрасен был Василь в облике библейского пророка, обличающего в лицо неправедных властите¬лей и судей словом наивно-праведного гнева. Во-вторых, разве мож¬но человека осуждать за то, как он от природы устроен. Василь уст¬роен так, что он. не может говорить неправды, даже если это ему выгодно и спасительно. Он даже пробовал себя ломать в зоне, я ви¬дел это своими глазами. Однажды попытался доброжелательно-дружески поговорить с надзирателем из украинцев, молодым парнем со скуластым лицом самоуверенного хулигана и вздувавшимися под гимнастеркой мускулами (фамилия у него была какая-то странная, вроде «Черепаха», родом был из Галича). Стус, как я понял, обра¬тился к нему ласково: «Землячок...» не для извлечения выгод из «друж¬бы» с «начальником», а из агитационно-идейного долга, что ли: надо обращать в национальную веру любого имеющегося в наличии земляка-украинца, а в наличии, кроме националисгов-политзэков, имелись только менты, отрядник, начальник зоны и работники ГБ. Василь взял¬ся приводить в порядок душу надзирателя. Но с такой фальшивой резью прозвучало это «землячок», так не по-стусовски, нелепо и униженно, смотрелся Василь, что ничего заведомо из беседы не мог¬ло выйти. Кстати, Черепаха этот вообще не был мерзавцем — мне, во всяком случае, он зла никогда не делал, но вот Стуса именно он выследил перед этапом, распорол шов в его сапоге и изъял припря¬танную на крайний случай десятку... Нет, не умел «чернуху раскиды¬вать» Василь Стус, не было у него начисто этого жизненного искусства.
Мы уж впоследствии об одном мечтали: чтоб не то чтобы хит¬рил, а хоть не так напролом врубался в противника, едва его зави¬дев. Да куда там! Помню, через полгода, где-то осенью 1976 г. пол¬ковник ГБ, начальник отдела «Дубровлаг» Дротенко вызвал в штаб зоны Стуса и Солдатова по поводу их протеста (они протестовали против конфискации рисунков у художницы Стефании Шабатуры). Не мое дело и ремесло — хвалить гебистов, но, ей-богу, в тот раз полковник вел себя с зеками вполне разумно и, насколько позволяла должность, гуманно. Разложил перед ними на столе рисунки Стефы и стал объяснять, что вот эти наброски он может ей вернуть, в них не обнаружено запретного, а вот эти никак не может: их изготовле¬ние и хранение в зоне категорически запрещено. Есть приказ! Прав¬ду говоря, полковник вовсе не обязан был объяснять свои каратель¬ные действия ни жертве, ни тем более ее друзьям. Его необычное поведение я объяснял для себя лишь тем уважением, которое диссиденты как противники вызывали даже у гебистского начальства. Помимо неких оперативных соображений (они всегда присутствуют, когда имеешь дело с профессионалом тайной полиции), он —уверен — еще и просто по-человечески не хотел, чтобы мы считали его жес¬токим мерзавцем, беспричинно издевающимся над политиками. (В пол¬ковнике Дротенко чувствовалось странное в гебисте желание ощу¬щать себя правым, а не только начальничком, чувствовалось желание быть государственным человеком, а не просто хозяином карцера или больнички. За это его явно недолюбливали циничные прохвосты-подчиненные: «Не простой человек!» — произносилось ими осуж¬дающе, и где-то и как-то съели они нестандартного самую малость полковника). В тот раз он пробовал разъяснить зэкам, что он не диктатор, а человек подчиненный, что у него есть свои правила, ко¬торым и он обязав подчиняться. Солдатов уловил это и понял, что если полковнику обосновать, почему тот или иной рисунок Стефы не подпадает под карательную инструкцию, пожалуй, удастся вы¬рвать из гебистского архива дня художницы хоть что-то из ее про¬изведений. Что для полковника значило вернуть Шабатуре несколь¬ко, рисунков? Пустяк, который он легко мог осуществить, лишь бы нашлось основание. Значит, надо ему это основание найти! Но в этот момент в беседу вломился Стус.
— Это прямо гетман, гарцующий перед полками накануне бит¬вы, — жаловался потом Сергей. А надо знать при этом Сергея, чело¬века огромной гордости и к компромиссам с начальством вовсе не склонного, ой нет! — Только полковник рот раскрыл, он ему — «ну да, ну да, у каждого своя задача в жизни! Наше дело — на кострах искусства гореть, ваше — в наши костры поленья подкладывать и спички подносить!». Должен же Василь понимать, — с каким-то ми¬лым недоумением кипятился Солдатов, — что противник пока еще не капитулировал...
И, действительно, Василь всегда разговаривал с начальством и ментовней победителем и прокурором на будущем Нюрнбергском процессе, а их «держал» за преступников, о деяниях которых он со¬бирает сведения, чтобы потом сообщить суду только правдивые, хо¬та небеспристрастные сведения. Даже далекому от лагерного быта читателю легко представить, чем обычно кончались его контакты с начальством...
Кто был ближе всех к нему на зоне?
Если не считать Чорновола, которого он, видимо, по-детски любил (но вместе я их не видел, тот сидел на «тройке»), среди укра¬инцев у нас, на 17а, не было людей, равновеликих ему по калибру. Среди них он смотрелся вожаком, а не обычным товарищем. Пожа-
луй, лично ближе всех на зоне оказались двое: Сергей Солдатов, ко¬торого он с внутренней теплотой называл «Пьером» (крепкий, полный, близорукий очкарик, Сергей походил на Пьера Безухова из «Войны и мира»), и Паруйр Айрикян. Меня он, думается, держал подальше от своей души. Но вот разговаривал я с Василем чаще и подробнее, чем самые близкие люди: все-таки мы люди одной и особой профессии, и общие интересы притягивали в малой и однообразной зоне.
...«Поэзия, прости Господи, должна быть чуточку глуповата», — когда-то бросил случайную фразу А.Пушкин. Видно, таится в ней истина, если ее так часто цитируют полтораста лет подряд. Поэзия рождается на всплеске чувств, в интуитивном, а не рациональном прозрении скрытого смысла мира и жизни: истины поэзии возника¬ют из звуков иногда темных и непонятных, «но им без волненья внимать невозможно». «Заложники вечности», поэты, могут не по¬нимать глубины, которой они коснулись, и не в интеллекте или сум¬ме знаний сила художника! (Из моих знакомых на память приходят не окончившие среднюю школу, тем более— университета, Иосиф Бродский, один из первых поэтов нашего времени, и Михаил Шемя¬кин, один из лучших художественных мэтров Парижа...)
Я долго не знакомился со стихами Василя Стуса, хотя, конечно, сразу увидел у него толстую тетрадку в дерматиновом переплете, на внутренней стороне которого было написано по-украински: «Па¬лимпсесты». (Если память не изменяет, так назывались тексты на древних пергаментах, которые монахи скоблили, чтобы на очищен¬ном пергаменте написать что-то «положенное»; сейчас ученые с по¬мощью инфракрасных, ультрафиолетовых и прочих лучей и иных способов читают давно уничтоженные рукописи, проступающие из-под строчек позднейших записей). Так вот, я не просил у Василя по¬читать эту тетрадку, потому что не верил в поэтическое качество за¬писанных там столбцов! Ибо редко я, человек всю сознательную жизнь крутившийся в элитном кругу научной и литературной интеллиген¬ции «северной столицы», видел человека, равного по утонченной интеллигентности, эрудиции и безупречному вкусу моему товарищу по зоне, одетому в мышиную робу и обутому в кирзовые сапоги, ук¬раинскому поэту Василию Стусу. И казалось, что такой образован¬ный мыслитель окажется в поэзии лишь умелым версификатором. Возможно, думал я, что слава его объясняется патриотическим со¬держанием, так сказать, порядочной идеей, созвучной настроениям определенного круга читателей и почитателей? Лицемерить же и хвалить ему то, что поэзией по сути не будет, хотя и обладает всеми внешними признаками: рифмами, ритмами и т. п. — мне здорово не хотелось: неприятно обманывать комплиментом человека такого интеллектуального масштаба и духовной красоты, как Василь Стус.
Так вот и получилось, что я сначала узнал Стуса - мыслителя и только три-четыре месяца спустя Стуса-поэта.
В наших беседах он, безусловно, превосходил меня в сфере фи¬лософии. Василь выписывал, «Вопросы философии» и тщательно штудировал каждый номер, вырезая и сохраняя в своей самодельной подшивке отмеченные статьи.
Средний философский паек нормального советского интеллигента обычно обрывается на Марксе (даже Ленин в учебной литературе выступает лишь как истолкователь принципиальных, положений Маркса и Энгельса в новых и тем еще неизвестных отраслях естест¬вознания XX века). Но Василь неожиданно открыл, что в специаль¬ной литературе и периодике встречаются материалы о развитии фи¬лософии в послемарксовский период; по отдельным цитатам, по «научной критике», как Кювье восстанавливал скелеты ящеров по одному ребру, можно восстановить интереснейшие философские системы современности. По-моему, больше всего он думал и оцени¬вал тогда интуитивистов — так мне казалось.
Запомнился разговор о Григории Сковороде. Украинцы прослави¬ли этого честного любителя истины, подвижника-искателя справед¬ливости великим мыслителем. Я прочитал его сочинения в следизоляторе и, правду говоря, недоумевал: как поэт он куда хуже почти всех украинских поэтов, которых я читал, хуже, например, Мазепы, а как философ... В старину каждый европейский двор заводил себе обсерваторию. Зачем понадобилась, например, свиноподобной Анне Иоанновне обсерватория в Пулкове? Это считалось хорошим тоном среди монархов — иметь зачем-то обсерваторию. У меня такое ощущение, что украинцы полагают, мол, хороший тон для самобыт¬ного народа — иметь национальных философов: вот они и завели Сковороду, чтобы все было, как у людей. В разговоре с Василем я очень осторожно намекнул на собственное невысокое мнение о бро¬дячем любомудре. Он меня сразу разглядел до донышка и, хотя, ко¬нечно, не согласился— еще бы! — но возражения сводились к отно¬сительности оценок, к терпимости и снисхождению. Я понял, что для себя Василь нисколько не заблуждается насчет интеллектуальных и поэтических достижений Сковороды, но был терпимей и снисходи¬тельней меня — к своему. Но подлинный масштаб и истинные точки отсчета были ему ясны.
Кажется, любимым его философом из классиков являлся Кант. Од¬нажды мы обсуждали юридические умозаключения великого итальян¬ского юриста Беккариа, и Василь достал из своих книжных запасни¬ков (а у него за годы лагеря собралась закупленная «книга почтой» приличная библиотечка философской литературы) томик статей, посвященных И.Канту и его влиянию на мировую литературу: в ка¬честве одного из предшественников Канта в одной из них именовал¬ся Беккариа. Василь обратил мое внимание на две статьи: первая из¬лагала философскую систему Гуссерля (от Стуса я впервые услышал фамилию этого философа — что уж говорить о его системе!), вторая принадлежала очень сильному популяризатору западной философии
—Э. Соловьеву.
— Вы его знаете? За статьями Соловьева я слежу. Мы с Лисовьм* на «тройке» спорили о философии, И он неглупую вещь ска¬зал: советских исследователей западной философии следует делить на две группы. Первая — это которые не понимают даже термино¬логии тех философов, о которых нанялись писать. Вторые все пони¬мают, ну, а о чем они пишут — это зависит от ситуации и возмож¬ностей. Так вот, Соловьев всегда понимает...
Потом он дал мне вырезку из «Иностранной литературы» — статью Григорьевой о японской и вообще восточной философии. В статье, помнится, говорилось о принципиально ином мировоззрении людей Востока и проводилось сравнение этого противоположного и одновременно дополняющего, необходимого Западу мыслительного опыта с последними экспериментами в психоневрологии, доказав¬шими несовпадение функций правого и левого полушарий головно¬го мозга, их асимметричность и взаимное дополнение и обогащение. Я тогда еще подумал, что проблема несходства разных частей, ко¬торые именно вследствие несходства укрепляют устойчивость и при¬способляемость всего целого, эта философская проблема, неожидан¬но отразившаяся в физиологии мозга, занимает Стуса в связи с размышлениями о роли наций в мире.
Посоветовал ему прочитать найденную мной в лагерной биб¬лиотеке статью известного философа Г.Померанца — об особенно¬стях развития западной и незападной цивилизаций (ее поместили в каком-то странном и совершенно пустом сборнике статей о китай¬ской культуре) и статью давно примеченного профессора-Медиевиста Гуревича о различии социальной психологии у разных народов и в разные эпохи их существования (ее обнаружил в «Иностранной ли¬тературе»). Но Василь как-то странно помял нижнюю губу об верх¬нюю и отошел, ничего не сказав — ни «да», ни «нет».
Прошло около недели, я уже позабыл этот разговор — Господи, мало ли почему Василь не хочет читать Померанца С Гуревичем, у него свой вкус, свои планы, — и вдруг он подходит, явно взволнован¬ный (а держаться привык сдержанно, даже с некоторой величавостью).
—Прочел Померанца и Гуревича. Хорошие статьи. По правде, А не понял: ну, хорошие статьи, почему же он какой-то взбудораженный? Оказалось — мучили угрызения совести:
—Опасался, что они —люди… денационализованные. Не пой¬мут, чем живет национальное сознание. Оказалось, понимают... Объективны...
* В. Лисовой — ижевский ученый, преподаватели, логики Киевского университета, осуж¬ден на 9 лет (6 лет лагеря, 3 ссылки) по делу «Украинского вестника» (процесс Пронюка, Дисового, Овсиенко в 1973 г.).
...Евреи, при всей их внешней отзывчивости на любую мировую идею, монологичный по характеру народ. Они обладают способно¬стью настолько увлекаться созданным их воображением миром, соб¬ственными идеями и соображениями, что, случается, не замечают окружающих объектов д субъектов. Это свойство самопоглощенно¬сти собственным внутренним миром помогло, по-видимому, высто¬ять этому сгустку людей в виде особой, не сливающейся ни с кем общности на протяжении двух тысячелетий изгнания — ситуация, почти уникальная в человеческой истории! Но это же свойство на¬ционального характера, которое придавало ему такую мощную ус¬тойчивость, — когда беседуют, не слушая собеседника, когда обща¬ются, а в то же время не замечают объекта общения, когда живут рядом, торгуют, здороваются, шутят с соседом и в то же время суще¬ствуют на другой планете, в иной, непересекающейся с соседом плоскости жизни, — думается, это свойство, прежде остального, вы¬зывало тот стержневой антисемитизм всех племен и народов, кото¬рый тенью сопровождал еврейскую общину в любых ее странствиях.
Это лирическое отступление о евреях понадобилось мне вот за¬чем: как еврей я обладаю, естественно, качествами своего народа. И по¬этому ощущая на первых порах тонкую, но явственную ледяную ко¬рочку, которую проложил между нами Стус, я даже не задумывался над истинной причиной этой вежливой отстраненности. Предпола¬гал, что аристократический холодок — либо обычная манера обще¬ния Василя, либо я сам чем-то ему неприятен.
И только во время разговора о статьях Померанца и Гуревича понял: Василь сторонился не меня лично, но опасался во мне универ¬салистского еврейского начала. Между таким началом и собой он положил невидимую, но непроницаемую стеночку. Не потому, что он — непременный, изначальный враг универсализма, он вовсе не национально-замкнутый, национально-ограниченный человек, но в наше время универсализм казался ему центральной опасностью, уг¬рожавшей духовному существованию его народа. А евреи в его глазах были носителями, универсализма — даже самые лучшие. Вот два его рассказа, запомнившиеся мне в лагере:
— Под следствием я сидел в одной камере с Семеном Глузманом. Совсем молодой психиатр, мальчик, с челкой и такими вот,— он показал, — пухлыми губами. Сделал блестящую экспертизу по Гри¬горенко. Елена Боннер, когда его в первый раз увидела, не поверила, что это он: «Такой молодой, и сделал такую работу»... Получил 12 лет и удивленно говорил мне: «Ведь это почти столько, сколько сущест¬вует мое сознание». Один из самых лучших людей, каких я встречал в жизни. И можешь представить мое самочувствие: отличный чело¬век, диссидент, пошедший в тюрьму, родился и вырос в Киеве, жил у нас все годы, а в гебистской тюрьме я должен, — тут Василь приложил руку к левой груди, словно сердце прихватило, — разговари¬вать с ним по-русски... Второй рассказ:
— Ты не встречал на зоне Бергера? Еврей, ленинградский поэт. Сел по делу кружка Брауна.
— Нет. Он еще до меня ушел на ссылку.
— Странный... В Израиль ехать отказывается. Я, мол, русский поэт, связанный с русским языком, русской культурой. В Израиле для меня все чужое. — Василь сделал длинную паузу. — Доказывает, доказывает... Не понимаю, зачем нужно логически обосновывать, любишь ты свою мать или нет.
И обрезал неприятный ему разговор о Бергере.
Почему же Василь первоначально думал, что я принадлежу к людям, дня которых любовь к матери -есть предмет логических уп¬ражнений? Я думал об этом на зоне.
Мужественные и несокрушимые люди, украинцы все таки были побежденными. Пусть временно, но пока торжествовали враги, «свиньи, задними ногами отпихивающие друг друга от кормушки», как выразился однажды Стус. Поражение в национальной битве создавало вокруг них поле трагедии, поле повышенной чувствитель¬ности ко всему, затрагивающему национальный нерв души. Мое спокойное отношение к собственным национальным делам воспри¬нималось Стусом как равнодушие к ним и, следовательно, как ду¬ховная ущербность.
На самом деле все оказалось иным. Евреи в зоне просто чувст¬вовали себя победителями. Военнопленными, захваченными армией, которая тем не менее уже потерпела поражение. Израиль не просто существовал (что само по себе тоже победа): что еще важнее для ощущений советского зэка-еврея, он каждый месяц бил и бил совет¬скую империю. Конечно, не под дых—увы! — а только щелкал ее по носу, но как это было приятно!
Это создавало в моей душе особую, непонятную Стусу настро¬енность национального спокойствия: мы, евреи, в это время стара¬лись не болеть национально. На глазах исчезала (по-разному у раз¬ных людей, конечно) привычная со сталинских времен, напряженная подозрительность к «чужакам», нервная уязвимость к каждому уп¬реку, критическому замечанию. Конечно, это шел процесс, а резуль¬тат еще смутно обозначался, но общее его направление было бес¬спорно ясным.
И напротив, у побежденных украинцев национальная боль ста¬новилась центром мироощущения. И потому, пожалуй, вплоть до этапа на 19-ю зону в августе 1976 года, я, человек вовсе не склонный под¬черкивать свое еврейство и рассуждающий об Израиле с педалиро¬ванной объективностью, казался Василю Стусу товарищем по страданиям, по борьбе, но не по душе.
Так мне, во всяком случае, казалось.
* * *
Как-то мимоходом я узнал от Василя, что он работал инжене¬ром не то в научно-исследовательском институте, не то на производ¬стве — точно не помню.*
Упоминаю об этом потому, что врезалось в память ощущение удивления, когда же этот технарь успел наработать такую колос¬сальную эрудицию в мировой литературе, литературоведении, исто¬рии (о философии уже писал)?
Я не встречал более тонкого знатока творчества Камю — он прочел и проанализировал все написанное французом (помню, что меньше остального ему нравилась знаменитая «Чума»).. Но самым любимым его писателем оказался совершенно мне тогда незнакомый Г.Гессе, а из его романов —г .«Игра в бисер». Казалось, что в этой книге выражены собственные размышления Стуса о самом главном в его бытии — о поэзии и жизни, об их соответствии и несовместимости.
Из европейских поэтов Василь «от доски до доски» знал своего любимца Рильке.
Не уверен, что все эти мелочи стоят упоминания, но в них ведь тоже отразился характер Стуса, и я на всякий случай заношу их на бумагу.
...Однажды он позвал меня к себе в секций); чтобы показать книжку стихов Рильке, переведенных на украинский язык Миколой Бажаном. Признаюсь в личной слабости: у меня сильное предубеж¬дение к деятелям украинской культуры, заслужившим кремлевское признание. Это вовсе не значит, что я не признаю существования че¬стных и мужественных мастеров в современном украинском искусст¬ве. Просто их, по-моему, не должны переводить на русский язык и удостаивать широкого признания (как аналогично настоящих мас¬теров русской советской прозы не переводят на украинский язык). Поэтому имена прославленных на весь Союз Тычины, Рыльского, Бажана, Ле, Рыбака и даже Гончара (самого, на мой вкус, прилич¬ного из всех) вызывали во мне стойкое неприятие. Когда Василь Овсиенко в зоне, желая сделать мне приятное, поведал, что вот, мол, Бажан** и Первомайский —ваши земляки, евреи, тоска меня захва¬тила: и здесь наши нагадили! Уже Овсиенко меня успокаивал: «Пан Михаил, вы не правы. Первомайский в молодости начинал как впол¬не приличный украинский поэт, импрессионист (именно так он го¬ворил и что это означает — ей Богу, до сих пор не знаю), и даже Ба¬жан — человек в украинской литературе не лишний, много пользы принес». Но я только упрямо крутил шеей, и для меня имена лауреа-
* Уже в Израиле, от Н. Светличной, узнал, что это — ошибка. По образованию Стус филолог, а его «инженерия»—это «украинские зигзаги судьбы по воле ГБ».
** Как я узнал в Израиле, относительно Бажана Овсиенко ошибался.
тов Сталинских премий, навсегда слиты с запахом льстивого холуй¬ства, фальшивой патетики— что иное могло уцелеть после чингисхановского погрома украинской интеллигенции в ЗОх годах?
Когда Стус показал бажановские переводы Рильке, я автомати¬чески стал придираться к переводу. Слабые места, естественно, на¬шлись,
Василь послушал, подумал. Возразил.
— Все верно, но это — недостатки оригинала; Бажан перевел точно, включая слабости Рильке, —и он стал объяснять, что «Риль¬ке силен по горизонтали стиха, а по вертикали связывающие струк¬туры у него слабее, я читал в оригинале». Но он не разнимал «музы¬ку, как труп», а показывал мне изнутри, взглядом мастера. стихосложения, как это делается, как это интересно устроено- — там, внутри. Побил он меня сразу, и я покаялся, что изначально не¬справедлив к лауреатам...
— Меня. Зорян Попадюк и Василь Овсиенко уже поколебали, — признался в конце, — Зорян показал перевод «Медного всадника», и меня поразило, как точно сумел Рыльский воспроизвести пушкин¬ский стих. Перевод адекватно точен великому оригиналу — мне ка¬залось, что это даже теоретически невозможно, а у Рыльского полу¬чилось.
— Рыльский — поэт средний, но переводчик очень большой, — уточнил Стус: при всей любви к украинским достоинствам, лишнего ему не надо. — А что Попадюк рассказывал о Тычине?
— Уверял меня, что Тычина, с которым меня знакомили в школе и институте, — это ороговевшая оболочка давно скончавшегося по¬эта. Но вроде бы вначале — я не очень понял, не То до революции, не то в самые первые годы после нее, Тычина писал первоклассные стихи, — последние слова я произнес извиняющимся тоном, готовый сразу взять их назад, если буду атакован!
 
Наші Друзі: Новини Львова